Рассылка Черты
«Черта» — медиа про насилие и неравенство в России. Рассказываем интересные, важные, глубокие, драматичные и вдохновляющие истории. Изучаем важные проблемы, которые могут коснуться каждого.

«Пропустить нас через мясорубку и лепить по новой». Жизнь прифронтового села Поречье — в репортаже Шуры Буртина

Читайте нас в Телеграме

Кратко

Обычно мы рассказываем о войне как о мясорубке, показываем трупы и руины городов. Но на самом деле война это измененное состояние нашей обычной жизни. Война не обязательно уничтожает ее, но что-то в ней меняет и вскрывает. Солдаты, грабящие захваченное село, сами обычно такие же сельские пацаны, и их взаимодействие с местными жителями это в каком-то смысле просто вариант развития житейских событий. Могу представить сюжет, в котором, протрезвев, они обнаруживают, что грабили своих родителей. И приглядевшись к первому попавшемуся селу на востоке Украины, видишь большие глаза войны, которая будто хочет что-то сказать.

Иваныч

Бухие саперы довозят меня до дома Иваныча. Я в Поречье, селе на востоке Украины, in the middle of nowhere. Как и сотни других сел оно было захвачено в начале войны, полгода провело в оккупации, было освобождено ВСУ, а теперь живет недалеко от линии фронта. 

С Иванычем я познакомился год назад. Я сидел на лавке у местной церкви, и увидел, как из нее выходит высокий пожилой мужчина в щегольском пальто и ярком шарфе, сел рядом на лавочку. Вид у него совсем был не сельский, настоящий пижон. Я спросил, был ли он здесь во время оккупации. Старик оживился: «Да, в районе. Видишь, ждали беды вид дальних, а пришла от ближних». 

Он представился Степаном Иванычем и принялся рассказывать, что родом с Западной Украины, спецпереселенец. Их семью, как и десятки тысяч других крестьян, по приказу Берии выслали, чтобы лишить поддержки партизан УПА. Хотя его отца эти же партизаны убили за то, что он пошел работать в советский сельсовет (застрелили по дороге из райцентра, когда он нес людям пенсию, деньги не взяли). Мать, беременную на последнем месяце, с тремя маленькими детьми, выслали.

— Потому, что наша хата была в горах, — говорит Степан Иваныч. — И приходили бандеровцы: «Приготовь нам пожрать». Не приготовишь — к стенке ставили, приготовишь — завтра соседи сдали, пришли русские — ставят к стенке. Выслали сюда в 52 году, посадили на телегу, снег был такой, что лошадь грудью толкала. Помню, как нас грузили в вагоны, и везли вместе со скотом, целый состав, 360 семей. А мама родила брата в Котовском, под Одессой, затолкали в тупик где-то среди поля. Ни воды, ни дерева ни одного, и не пускали на улицу. Скотина ревет, пить хочет, мама плачет, а я не пойму, чего она. А она плачет, потому что корову забирают: «Как мы без коровы…» 

Выгрузили тут, никаких ни домиков, скитались. На ночь запускают куда-то в кузню, а днем — на улицу. А после нас поселили на ферму, около коников. Вот мы спим, а тут лошадь стоит, может лизнуть ночью. Счастливое детство, блять. И теперь возвращайся обратно туда? Соединяйся с Россией, не живи как все люди?

Старик весело поглядел на меня, словно я должен ответить. Тогда он спросил, где я остановился, и очень легко пригласил переночевать у него. Через год, снова оказавшись в Поречье, я решаю этим воспользоваться. 

Иконостас

Иваныч живет в двухэтажном восьмиквартирном доме поселкового типа. Старушка, ковыряющаяся в палисаднике, объясняет, где его найти: «Это сосед мой. Видишь, один он теперь. И я одна…» — бесхитростно добавляет она.

Иваныч по-прежнему выглядит как франт: светлый пиджак, красивый шарф. Он явно отделяет себя от села. Старик говорит, что сам ничего, но восемь месяцев назад умерла жена, с которой он прожил 58 лет. 

— Вот мы женились, 67-й год… 

На фото: высокий парень в расклешенном костюме, коренастая невеста в лентах, а рядом — пожилой мужчина в крестьянской гуцульской одежде. Стены сплошь увешаны фотками родственников: старыми — с наивной ретушью, выцветшими советскими — с какими-то смеющимися людьми и новыми — с чьими-то невестками, детьми и внуками.

— Тут у меня иконостас. Видишь, Саш, жизнь прожил, а рассказать некому. 

Я понимаю, что попался. Я смущен открытостью этого необычного старика. Он говорит, что сорок лет проработал крановщиком. 

— У меня кран автобашенный, на три области было два таких. Все колхозы мои, кому коровник перекрою, кому тут. И дом этот я строил.

Старик рассказывает, как в юности киномехаником возил по селам кино, потом был шофером автобуса, потом работал на лесозаготовках на Севере, потом уехал строить БАМ и 18 лет провел в Сибири.

мир в украине, репортаж из украины, шура буртин, село поречье
Фото: Борис Эчкенко, Украина.

— Город Тында Амурской области — там оставили дочку, она замуж вышла, трое детей, внучка старшенькая в Ленинграде, а внук в Благовещенске. Сын мой переехал сюда, а первая жена его осталась в Якутии, Нерюнгри город. И внучка там. Я ей звоню: «Дедушка, я особо говорить не могу…» Я в России долго жил, поэтому знал, что это все будет. Там народ подготавливают издалека. Путин когда сказал, что «я верну Советский Союз», я сразу сказал, что он придет сюда. Потому что человек такое существо, что не должно жить в достатке, но должно быть постоянно занято…

Я удивлен столь тонким пониманием природы российской агрессии.

Как у многих стариков, у него все время работает телик. Там крутится «Телемарафон». По стилю — абсолютно путинская пропаганда: агрессивные, уверенные голоса, не дающие слушателю опомниться. И никакой связи с реальностью: «За сутки уничтожили два десятка бронированных машин, на счету наших воинов также семь танков. С начала полномасштабной войны силы обороны ликвидировали уже 778 тысяч российских военных…» Потом в студии появляется публичный интеллектуал, говорящий на специальном телевизионном диалекте, на котором не говорят ни в одном регионе Украины. Он рассуждает про слабость Путина, ведущие кивают.

— Ненавижу этих кукуев. Такие, блять, знающие… — говорит Иваныч, но телек не выключает. 

Инопланетяне

Боясь, что буду до утра слушать байки, я прошу Иваныча позвать друзей или отвести меня в гости. Мне нужно поболтать с людьми, спросить, что они думают про переговоры и трудный выбор, стоящий перед Украиной. Страна уперлась в противоречие: все хотят мира, но никто не может согласиться на ужасные путинские условия. Мне надо поспрашивать людей, что они сделали бы на месте Зеленского. Мы выходим в мокрую темень. 

— Видишь, сюда прилетело, — Иваныч показывает на дыру в кирпичах под окном. — Жинка моя с соседом остались здесь на лавочке кофе пить, а я пошел переодевать обувь. Выхожу: «Пошли». А жена: «Я еще посижу». Я ее чуть ли не за руку. Открываем двери, и взрыв. А соседа посекло всего, попало в ноги. Он молодой парень, во Франции жил, играл на какой-то ебаной флейте, а мать померла, отец один остался, и он до него приехал, и тут оккупация.

Я вижу окна соседней квартиры, забитой стружечными плитами.

— Я побежал до русских и по окопам, не нашел никого, — говорит старик. — Через двадцать пять минут они пришли, попытались его везти. Пока нашли машину, через сорок минут он помер. Коснулись хоронить, главный командир говорит: на кладбище нельзя, хороните во дворе. Я говорю: «Вы охуели, это не по-христиански». Он говорит: «Отец, вы правы». Дал мне солдата яму копать, дал машину, только гроб не найти. 

мир в украине, оккупация, освобождение, пркрещание огня, мирные переговоры
Во время войны приходится все время что-то ремонтировать. Фото: Ольга Папаш, Украина.

— А то идешь по дороге, слышишь, что летит, встал и стоишь: куда оно? Мне вот осколком, видишь, вырвало кусок, пошел на пост комендантский: «Ребята, надо в больничку…»

Старик закатывает рукав, на дряблом бицепсе — большая дыра, затянутая хрящеватым рубцом.

Я пытаюсь настроить его на рабочий лад:

— Ладно, вот смотрите, сегодня ночью прилетят инопланетяне, скажут: «Так, Зеленский не справляется, мы решили назначить президентом Иваныча. Пусть он с войной разбирается».

— Ну надо сделать все, чтобы было честно и правильно. Война подлая и несправедливая. 

— И что с ней сделать?

— Выслухать все стороны. И созвать совет старейшин — по человеку с каждого района.

В огороде бузина, в Киеве дядька. Мужик, вроде, неглупый, а кормит меня какими-то детскими конфетами.

Мы идем по темному поселку, Степан Иваныч растерянно пытается придумать, к кому меня отвести. 

— Зайдем к одному. Он, правда, за то, чтобы вернуть Советский Союз. Пойдем?

Огород

Мы заходим в такую же квартирку, знакомимся с другим стариком, бывшим водителем автобуса, садимся на кухне. Его очень больная жена варит холодец.

— Машенька, ты прости, мы ненадолго, — мнется Иваныч, — Мы с Валерой на автобусе работали, а потом я ушел и на кране проработал 42 года. 

Дядя Валера рассказывает про недавнюю гибель племянника. 

— Кинули его на Курск. И россияне показали видео: ехал БТР, Сережа ехал внутри, командир роты, и наверху было полно, шесть человек. И снаряд — так те шесть человек, их сразу. А те, кто снизу, начали выходить с поднятыми руками. Один вышел — и его тут же из автомата. А что дальше — не показывают. Не знаем, не нашли ни убитым, ни живым.

Потом Валера жалуется, как не получил гуманитарку:

— Кума сказала: «Кум, пойди, в детсадике дают помощь, пакеты». Оказывается, ей положен этот пакет — она осталась одна, кум помер. А я достоял в этой очереди, и они говорят: «А вам, Валерий Васильевич, не положено, потому что вы живете с жинкою вдвоем». 

Я говорю: «Девочки, чтобы получить пакет макарон и бутылочку масла, мне надо разойтись с супругой? Я разойдусь!» 

У кумы-то дети тут, а у мы-то с бабою одни, она не может со второго этажа спустится, и я после операции. 

— Одному пакет, а другому хрен в сраку, — смеется Иваныч, — Что взять с такого народа? Если бы мы, допустим, сочувствовали один другому. Видишь, что все вокруг пиздится и все несправедливо.

Сетования на коррупцию стали украинской национальной идеей: по телику и в блогах только про нее и говорят. Трудно понять, то ли ее правда так много, то ли это метафора взаимного недоверия.

— А вы про коррупцию из телика знаете или сами видите?

Мне сходу накидывают пару историй, кто как кого покрывал в местной администрации. Становится ясно, что за коррупцией тут правда глубоко лезть не надо.

— Или вот отобрали у меня огород до войны, — жалуется Иваныч. — Валера не даст сбрехать, все поле c огородами отдали фермеру, он мент бывший. А я и не верил, думал: ну, там же не только мой участок, там много людей. 38 деревьев я там посадил, белый налив, персик, черешни, сливы, семь орехов. Думал, не поднимется рука. А утром приходим — все кучей, вырвал за ночь, перекопал. Я пошел в сельсовет к Маше, она говорит: «Иваныч, а что вы хотели, у вас же документов не было. Такое с области пришло указание». Я говорю: «Ну вы же сами мне выделили эту землю, как я мог 15 лет ей пользоваться незаконно? Карта же висит здесь, в сельсовете. Где она?» — «Ее не было». Блять, и кому ты докажешь? Система нипель: что хочу, то и ворочу. 

«А то идешь по дороге, слышишь, что летит, встал и стоишь: куда оно?» Фото: Борис Эчкенко, Украина.

А когда эти были, выхожу я тут на перекресток. Приехала как раз шестая ротация, чеченцы, здоровые мужики. Один, плотный такой, стоит: 

— Куда идешь?

— К брату. 

— Так у вас здесь хорошо, все цветет… 

— Да, было хорошо, пока вы не приехали. Только б людям сейчас жить, этот ковид прошел, и вас принесла нечистая. Хоть бы пришли попозже, чтобы люди хоть посеяли. А теперь, чего нам ждать? А он: 

— Отец, а у тебя самого огород есть? 

— Нету, забрали суки.

— Ну так иди, куда шел! — и передернул сука автомат. Я жопу в руку, иду тихенько, не оглядываюсь. Думаю, блять, а ну застрелит сдуру? Прошел Больничным переулком, вниз, до брата, повернул — и как двести кило песка на спине нес, и они упали, и я как лебедь, нахуй! И я к брату в двор, а он со двора убегает. Наши стреляют, и прилетело ему прямо под калитку. «Миш, вы куда епт?» — спрашиваю. — «Ой Степа, тут стреляют, вот твои что наделали!» — «Так говорю, Миша, скажи своим, пусть уебывают — так и стрелять не будут». Ну он собрался, приходит к нам: «Мы решили в город выехать». Уехал, а через неделю он аж в Новосибирске!

— Да они тут никогда не обидели меня, — возражает дядя Валера, — И то, что солдаты делали, так наши сами под ту шумиху в два раза больше натырили.

— Сказать, что хамили, не могу, — соглашается Иваныч, — Хотя видел и как на колени ставили, как раздевали догола, как телефоны забирали. Говорит: «Давай телефон» — «Да сынок, нахуй тебе мой телефон? У меня тот, что еще диск крутится». 

Один мне говорит: «Мы тут все завтра отстроим». Я говорю: «А нахуя рушить было?» Но они же такие же, как ты, как я: им дали команду «пойдете» — пошли.

Один из Кубани, Леша звать. Я говорю:

— Леш, нахуя вы сюда пришли?

— Дядь Степ, ну что сказать, я прошлым летом проработал у фермера, семь тысяч заработал, а ипотеку взял на 400. Позвали в военкомат: «200 тыщ зарплата и два миллиона сразу, пойдешь?» — «Пойду». И нас тут то же самое, дохера таких поселков, где дети есть, а работы нема. А другой парень, Рауль: «Я, говорит, контракт подписал. Ты же служил, Иваныч? Не мог же сказать командиру: «пошел на хер?» Ну так и я. Нам сказали: «Киев возьмем за пару дней, парадом пройдем, там все готово…» Относиться ты можешь как хочешь, а жить надо как время позволяет, правильно? Зачем себя дурить?»

Ластики и линейки

Первый раз я попадаю в Поречье полтора года назад вместе со швейцарским волонтером Алексом. Помню, как тогда мы собираем школьные наборы на складе в городе. Местные волонтерки — веселые, очень толстые женщины, все бывшие шахтерки — ламповые, стволовые, наладчицы (сейчас большинство шахт стоит). Мы фасуем по пакетам карандаши, ластики и линейки, окруженные бульоном жизнелюбивой теткиной болтовни.

— Шо роблю? Начала заниматься верховой ездой. 

— На Андрюхе? Вам четырех детей мало?

 

— Знаешь, я як шампанское — можу игривою стать, а можу в голову дать…

 

— Ну Лидка, шо стихи писала, работала нормировщиком на шахте..

 

— Та у них развод.

— Шо за развод? 

— Ну разводятся, бо он хотел шашлыков поесть, а повода нема…

 

— Ну конечно! Дистиллированный, самый честный вариант!

— Если есть в кармане стопка, буду я и баб и водку! Да ну тебя, спрячь…

 

Тетки нагло флиртуют с молоденьким швейцарцем, протискиваясь в проходе, всякий раз задевают его своими формами:

— Ой, простите, я хотела вас потрогать…

— Ничего, ничего… — смущается Алекс.

Едем из города мимо ржавых копров с остановившимися колесами, которые огромными динозаврами замерли над хрущевками и частным сектором, одна из волонтерок смеется:

— Семеновна сказала, что пирожки нас уже ждут. Она нас всегда кормит, когда мы приезжаем, мы как родные уже.

Они уже не раз ездили в это село, сильно разоренное во время оккупации. 

— Семеновна мне сказала: «Тань, я же им готовила…» — там у нее какой-то офицер стоял. А я говорю: «Семеновна, ну и что, я тебе осуждать не буду, еще неизвестно, как бы я себя повела…»

мир в украине, оккупация, освобождение, пркрещание огня, мирные переговоры
«Сейчас все обижены. У каждого человека какая-то своя претензия, но у всех какое-то отвращение и разочарование. Люди обижены на власть не потому, что власть что-то плохое им сделала, а потому что устали от войны, потеряли уже многих». Фото: Ольга Папаш, Украина.

Поречье, красивое село, раскинулось на холме над рекой. Архитектура необычная: хаты, сараи и невысокие ограды огородов сложены из ракушечника и похожи на античные руины. Хатки мазаные, нежно-голубые, мел с синькой. Все железные ворота и профнастил заборов как решето — прилетало тут нормально. Кое-где на крышах возятся мужики. Некоторые крыши затянуты синей строительной пленкой — значит, хозяева еще не вернулись. Тетки говорят, что пленкой пустые дома накрывали волонтеры-баптисты. 

Нас сажают за стол, кормят супом, фаршированными перцами, наливают водки. «А с чем пирожки? — потирает руки волонтерка, — С русскими немовлятами?» Шахтерки — русскоязычные, а в селе все говорят по-украински — обычный расклад восточных регионов. 

Поречье было захвачено в самом начале войны, через него шли русские колонны, пока ВСУ не взорвали мосты через реку. После этого война ушла куда-то вбок. На том берегу закрепились украинцы, на этом — русские. В Поречье расквартировали около сотни солдат, в посадках вокруг спрятали технику. Напротив, прямо за речкой, лежит сельцо Широкое. Но тот берег ниже, поэтому ВСУ стояли за холмом, а Широкое было «серой зоной». Люся, жена фермера, кормит нас обедом и рассказывает, что все время оккупации тут работала переправа — местные перевозили беженцев на лодках на тот берег, а оттуда в село передавали еду. И что переговоры об этом с русскими вел местный батюшка. 

Ее муж, фермер Коля, жалуется на мины. Украина — самая заминированная страна в истории, чтобы их обезвредить нужны десятилетия:

— Пока подали на разминовку, а у них очередь на год. Ходили сами с дядькой, выносили боеголовки. С миноискателем ходили, три штуки прямо в колее нашли — увидели колпачки красные, после дождика смыло. И ящик нашли, а там должно быть шесть штук, еще трех нету. Но две штуки нашли минеры, подорвали на той неделе. И теперь гадаем: может, они приехали только с пятью, или где-то дальше положили? 

Вон мужики, двое, поехали, минеры дорогу прошли, а немцы-то заложили мину под пенек, — русских Коля в шутку называет немцами, — И подорвались: люди живы, а полтрактора нема. Кум мой тоже подорвался на грузовике. Вот там грунтовая дорога, проехал сначала «Т-150», потом проехал МТЗ, проехал комбайн. А кум сзади ехал на «ГАЗе», они уже косили, пшеница простояла год, и кум с тестем поехали хоть что-то собрать прошлогоднее. И вот он назад возвращался груженый и правой стороной наехал…

Украина — самая заминированная страна в истории, чтобы их обезвредить нужны десятилетия.
Украина — самая заминированная страна в истории, чтобы их обезвредить нужны десятилетия. Фото: Ольга Папаш, Украина.

Коля показывает фотку завалившегося «ГАЗона», из которого ручьями течет зерно. 

— Если б не запаска, тестя бы не было. А пацан знакомый поехал по дрова — пятку оторвало, на «лепестке». Говорит: «Уже последнюю деревину несу — бах, и бревном сверху привалило. Я не пойму, что со мной, а глянул — капец…» И он на «Жигулях» проехал из лесу, километра четыре, нога болтается, сам за рулем. Приехал, тут два мужика сидели, он на колено выпал из машины, чтобы они помогли, а один мужик сразу — раз и сознание потерял…

В церкви я застаю крестины: крупный, благообразный священник берет у матери испуганно-кричащего младенца в памперсе и макает его в купель, приговаривая: «Во имя Отцааа… И Сыыына… И Святаго Дуууха..» — с интонацией, какой говорят: «За паапу, за мааму, за баабушку…». Когда он потом подходит ко мне, пожимает руку и смотрит в глаза, я чувствую, что человек он мягкий, и что тут стоит остаться. 

Разочарование

В первый мой приезд отец Анатолий был центральной фигурой всех рассказов. Он выступал посредником между жителями и оккупантами, спас село от голода и помог массе людей выехать с захваченной территории. Сейчас, когда я снова до него дозвонился, отец Анатолий звучал очень угнетенным.

— С вами никто говорить не будет. После участившихся обстрелов люди боятся общаться с журналистами. 

— А какая связь?

— Люди просто боятся, как вам это объяснить? Просто не хотят ни в чем таком участвовать. Даже не из-за страха, а из-за разочарования. Хоть и говорят по телевизору, что народ сплотился, а разделение очень большое. И знаете, я тоже полностью утратил уважение к своему селу, совместно ничего с этими людьми не хочу иметь.

От человека, которого год назад все в округе называли героем, это звучит странно. И вместе с тем резонирует с общей атмосферой, которую я чувствовал в Киеве. Как только я вышел с вокзала, раздался сильный взрыв — ракета влупила в гостиницу Holiday Inn в центре города. Потом были кадры, как беспилотники врезаются в небоскреб в Казани. Потом Зеленский назвал Путина долбоебом, а ночью над нашим домом протарахтел «Шахед» и взорвался в правительственном квартале. Метили в офис президента, но попали в жилой дом. Потом я ходил поглядеть на воронку перед метро Лукьяновка. «Искандер» прилетел рано утром, но люди уже заходили в метро, на улице стояли машины, убило четверых. И от всего этого было ощущение полной бессмыслицы. Словно никто уже не помнит, о чем речь, но люди просто хуярят друг друга, машина катится сама собой. В маршрутке я думаю: что такое война, зачем она людям? Она освобождает нас от непонятности жизни, дает нам выйти куда-то на ее изнанку. Человечество потеряло понимание, зачем живет, и ему хочется нырнуть поглубже, оттолкнуться от какого-то своего дна.

Я застаю батюшку, когда он соборует стайку старушек, мажет им лоб и щеки каким-то маслом.

— А почему вы сказали, что разочаровались в селе?

— Люди достаточно себя мелочно ведут в сложившейся ситуации. Больше всего переживают, чтобы им дали гуманитарку. Больше их ничего, к сожалению, не интересует. Все наладилось: и магазины появились, и больница, и рыночек начал работать. Если какие-то неприятности, электричество — все нам восстанавливают. Получили желаемый минимум и превратились просто в животных, лишь бы пожрать хорошо. Когда мы собирали продукты военным, по селу ходили, то ничего не собрали, просто не давали люди. Хотя я знаю, что у них есть. Я это сделал как раз после того, как люди получили и деньги, и хорошие продуктовые наборы. Я такого неблагодарного поступка не ожидал. Я говорил и на проповеди в церкви, и на похоронах, когда собираются те, кто в церковь не ходят.

— А они что?

— Ну а люди как люди: повернулись и мысленно послали меня. Ну я понял, что можно совершенно не рассчитывать. Люди охладели к военным, нет уже того благодарного отношения. У меня два брата погибло двоюродных, возле Изюма, когда освобождали, и Купянска. Попали в плен и были казнены, грубо говоря. А тут мало кто погиб, и появилась стена непонимания, тем более, что я не местный. Они такие были и раньше, особых иллюзий я не питал. Я просто немножко изменил свое отношение, разочаровался.

— Я же очень рассчитывал, что это все сплотит людей, люди вернутся домой, будут рады друг друга видеть, — продолжает священник. — А получилось недоразумение между теми, кто оставался в оккупации, и теми, кто уезжал. Называют друг друга те трусами, а те крысами. Знаете, как бывает, когда мужики подвыпьют или когда просто скандал межу бабами, то в порыве это все высказывается открыто, обычный человеческий фактор. Тем, кто оставался, обидно: мы здесь много чего потеряли из-за грабежа и разрушений. А господдержка идет переселенцем. Они из города повозвращались, а статус перемещенных лиц с себя не поснимали, и получают пособие, живя в родной хате. А конфликт, построенный на бесплатном, — это страшная вещь. Какая она мать-одиночка, если у нее пятеро детей и с мужиком живет? Просто не берет его фамилию и получает пособие. Маленький факт, а уже вызывает волну. Люди озлобленные и начинают потихонечку ненавидеть друг друга. А патриотическая мутотень, что мы едины, туда-сюда — я в это не верю. Даже село в 20 километрах от линии фронта не может жить мирно.

«Пока нашли машину, через сорок минут он помер. Коснулись хоронить, главный командир говорит: на кладбище нельзя, хороните во дворе. Я говорю: «Вы охуели, это не по-христиански». Он согласился, дал мне солдата яму копать, дал машину, только гроб не найти». Фото Борис Эчкенко, Украина.

Ощущение атомизации действительно разлито в воздухе. Впрочем, кажется, дело не в гуманитарке. Люди мелочатся из-за ощущения тупика. Сил что-то отвоевывать уже нет, а остановиться трудно — заплаченная цена слишком велика. И этот тупик разъедает страну.

— Сейчас все обижены, — говорит отец Анатолий. — У каждого человека какая-то своя претензия, но у всех какое-то отвращение и разочарование. Люди обижены на власть не потому, что власть что-то плохое им сделала, а потому что устали от войны, потеряли уже многих. И очень обидно от того, что сейчас могут это дело вот так закончить. А что ж вы раньше тогда не заканчивали? А что ж вы столько народу в землю зарыли? Я своих братьев потерял за что? За то, что у кого-то не хватало ни храбрости или ума раньше начать решать эти вопросы?!

Священник выразительно глядит на меня. Что войну можно было остановить раньше, думают многие, но говорить об этом вслух стремно.

Оккупанты

Война не испепелила Поречье, как многие села, от которых остались только груды строительного мусора. Но она все равно смотрит на меня через пережитое этим маленьким, случайным кусочком пространства. 

В тот приезд я первым делом разыскал Семеновну, которая кормила русских солдат. Это восьмидесятилетняя бабуля с короткими и белыми как вата волосами, мать фермера Коли. Облокотившись на низенькую каменную ограду, она рассказывает про оккупацию с философской усмешкой, как о балагане. В Поречье стояла примерно сотня солдат, было несколько ротаций: днровцы, русские и буряты с алтайцами. Кроме того, несколько раз приезжали кадыровцы и дагестанцы в черной форме, ходили по хатам с проверкой.

— Проверки были, чечены. Глянула — они, как колорадские жуки, сидят на БТРе, — ужасается Семеновна. — Идут по дворам в черном, автоматы, намордники, глаза и усы торчат! Я попросила: «Убейте там собаку» — страшно ходить было, октябрь, холод, могут и разорвать. А он в маске, одни глаза, говорит: «Нет, собаку не убью. Человека убью, а в собаку стрелять не буду».

Последствия войны повсюду: заминированные поля, дороги. Фото: Ольга Папаш, Украина.

— А так обыкновенные стояли, детвора, я их называла «кило двести», — продолжает Семеновна. — За автоматы как схватились, боялись всего. Я больная была, вышла корову проверять — они с посадочки выходят трое, морда в саже, видно, что стреляли, хай Бог милует. Боже, я перепугалась, руки-ноги трусятся, а они меня перепугались, что я такая перепугана, больна, и что корова неожиданно выскочила.

В «кутке», где жила Семеновна, стояли днровцы и «чукчи» — так местные называли бурятов и алтайцев. Покинутые дворы солдаты разграбили, но те, где жили люди, трогали меньше, кроме машин, мотоциклов и велосипедов. Все, что было на ходу, отбирали. И еду тоже брали, не стесняясь. Кроме того, в первые же дни солдаты прошлись по хатам, выпотрошили у людей гардеробы и переоделись в гражданку — боялись украинских снайперов и дронщиков на том берегу.

— Пешком они боялись ходить, галопом на мотоцикле, на машине, только давай им машины, — рассказывает Семеновна. — Переодевались в гражданскую, в носочках белых, футболочках, в шортиках, дуристика такая была! Гляжу — футболка и шорты Колины. А как духами надушился — так вообще сдавило, сыной запахло. Я говорю: «Ну ты переоденешься в гражданку, а морда-то чукчи — оно же видно!» 

А потом привезли ДНРовцев — прямо в футболках. Иду на улицу — он идет в трусах. Говорю: «Шо, у вас ходят в трусах, дядько? Разве це можно?» Отвечает: «Да теть, искупался, не во что переодеться. Я вчера на заводе работал, в чем схватили, в том и привезли». В футболке приехал, а вечером уже зетку себе намалевал краской. 

— А вы им есть готовили?

— Та вы шо! Это Тонька ходила, с ними балакала. Говорю: «Тонь, зачем ты туда ходишь! Там ихняя шобла человек пять-шесть сидят, все загазованые, не ходи, хочешь на наш куток накликать беды!» А она с ними судачила! Она така чудненька трошки жиночка…

Нахожу Тоньку. Это очень бойкая, босая баба лет шестидесяти, с мозолистыми руками и ногами, точно не робкого десятка. С ней на лавочке сидит маленькая, коричневая как муравей старушка Вера Ивановна. Тонька сходу начинает тараторить: 

— А я им говорю: «Я вам не дам, чтобы вы жили у тети Люды Воробьевой» — она уехала с хлопцами и за хозяйство попросила. Мы сначала испугались, колонны их ехали, мы считали — по восемьдесят машин, танки. А потом у Сойки они жили, в Кукурузиной хате жили, да у Жучихи, да у Матюхи. И лазали везде по хатам, по погребам, самогонку шукали. 

Собачка загавкает, я иду смотреть, кто там такой, — продолжает Тонька, — «А тут кто живет? А кто они вам доводятся?» Я им брехала: тут тетка, тут дядька, там кума. Я такие маты им перла! «Я вам не дам, потому что я за эту хату отвечаю! Не дай Бог возьмете что-то или с детьми моими что-то случится, с дивчиною, хлопцами, я сама взорвусь, не пожалею свою жисть, и вас тут взорву!» Мы как позомбированные были, не боялись страху. Он говорит «Вы, мать, какая-то, наверно, прикукуренная. Мы не будем…» И хотели, чтобы мы сказали им, где укропы. А мы говорим: «А шо за укропы?» А были тут такие, что выдавали, да-да!

Я не сомневаюсь, что с солдатами у Тони наладились самые добрососедские отношения.

Пьянство

Кум Семеновны по прозвищу Лавруша жил в этом же «кутке» и торговал самогоном. Его двор стал любимым местом гарнизона. 

— И не хочу кума обидеть, крестили детей, но это перебор. Они говорят: «Там бар, мы туда, как в кафе ходим». Они там понапиваются, и еще с собой брали эти баночки с бражкой. Говорят: «Какая она вкусная!» — ох, твою мать, два месяца не прохмелялись. Я воду тяну, а они идут, бражку несут. А тут дрон летает, они банки побросали, в кусты поховались. А вот тут машиной врезались — Семеновна показывает на выбоину в ограде. А только вечер: та-та-та-та из автоматов. Говорят: «Там ходют ваши бандиты». А там ихние же были, вечером пошли по водку, а там же тепловизор, и расстреляли друг друга…

Люди мелочатся из-за ощущения тупика. Сил что-то отвоевывать уже нет, а остановиться трудно — заплаченная цена слишком велика. И этот тупик разъедает страну. Фото: Ольга Папаш, Украина.

Напившись, солдаты каждую ночь начинали беспорядочно лупить по селу за рекой и окрестным посадкам, в которых им мерещились украинские диверсанты. Пару раз между пьяными солдатами из разных хат случались перестрелки. Бедное Широкое на той стороне реки они, конечно, спалили. 

— А горело! Они бахали до Широкого — смотрим, Боже, горит все! Люди повыскакивали — нам сверху видно — тушат. Людей там много было, а теперь только два мужчины остались. 

— Начальника какого-то тут ихнего подстрелили, и тогда они Широкое расстреляли. 

Бабы сидят на лавке по разные стороны от меня и говорят одновременно, совершенно не обращая друг на друга внимания. 

— Батюшка молодец, — тараторит Тонька, — Он просил, чтобы не стреляли, а то они стреляли каждый божий день. Вставал на колени, просил, чтобы людей переправить. Ранило Любовь Ивановну, учительку, Настю Белчику, Марину тоже. Хлопчика убило осколком, Данилку. 

— А я даже видела, как своих они в воду покидали, — говорит Вера Ивановна, — Живых, раненых. Меж собою перестрелка была: русские кадыров этих, узкоглазых поубивали, пятерых человек. Там колодец около остановки, я воду вытягивала, я же через две хаты живу, только я заховалася, и они меня не видели. Живые они были, их в носилки такие тряпочные. По два человека, спереди и сзади, потащили и в воду покидали, где мост у нас. Ну они стонали, раненые были. Было полпятого утра, и так много крови было, лужа. А мужик идет, своей жене говорит: «Корову что ли русские зарезали».

Я вижу, что «кадырами» бабка называет всех нерусских россиян.

— Украли машину два пацана, у Котова, на Комсомольской, и тикать хотели, — подхватывает Тонька, — А я же иду, а они в черном, эти буряты. Я думаю, буду щас идти и послухаю. И вижу — те двое стоят, и руки им завязали черным скотчем. И им говорят: «Куда вы хотели тикать?» А они говорят: «До мамы», молодые хлопцы, русские. И они их на ферму отвезли, где гора, и мы выстрелы слышали.

Избиения

— Ой, те такие поганые были, что в черное одеты, — говорит Вера Ивановна, — Они тут ходили, людей били, надевали на голову пакеты. 

— Кого били?

— А сосед наш, завскладом. Он смотрел за чужой хатой, а хозяин где-то нашел горелку солдатскую, и принес до дому, и поставил на столе. А Катя Воробьева пекла хлеб, и этот хлеб остался. Они хотели в хату зайти, а он им: «Там нема никого, не ломайте двери, у меня ключи». Открывает — а там хлеб лежит и солдатская горелка. И они прицепились: «Тут были украинцы, вы хлеб им печете». И ему мешок на голову, давай его бить: «Если ты до завтрашнего дня не признаешься, мы тебе убьем». И он тогда вечером пришел до меня, говорит: «Буду я тикать, будешь мамкину хату стеречь?»

— И Щебня били, и дядю Васю, как его фамилия, Мишу Шибка сильно били, и Павляка, их заставляли яму копать, чтобы они что-то сказали. 

— А хлопца молодого, что с Покровского, раздевали догола, проверяли наколки, и они тоже потикали. И Вовку Голикова били, и Сашку маринкиного, и Тони Касьянши мужик, его тоже сильно били, ребра он перевязывал. И дядю Толю Пузыря, что нанизу живет. «Мне неудобно, — говорит, — Я прям обсыкался, как били». Он пистолет ихний забрал. Мужики наши все бороды поотпускали, чтобы они думали, что это дед какой-то.

Запутавшись в этих прозвищах, я прошу Тоньку написать мне список избитых. Она кличет сына, смурного увальня, посылает за бумажкой и ручкой. Когда она собирается писать, то он отбирает у нее листок:

— Пусть дядька сам пишет своим почерком, что он писать не умеет?

Когда я благодарю женщин и собираюсь уходить, Тонька останавливает меня:

— А я вот хотела спросить. Вот там, откуда вы приехали, можно помощь какую получить?

Фото: Борис Эчкенко, Украина.

Со списком избитых от Наташи подхожу к Виктору Качуре, бывшему председателю сельсовета, чтобы он отвел меня к пострадавшим. Это добрый шестидесятилетний дядька, в оккупации он вместе с батюшкой руководил селом. Он читает бумажку и вздыхает:

— Шибко Мишка — он с ними пил. И с Лукьяной своей, у них пятеро детей. А потом водка кончилась: «Иди шукай выпить!» — «А где я найду?» — ну и они ему дали по мозгам. Павляк Виктор — его не они били, а свои. Он мать не поехал провожать на речку. Потому что была подружка одна, и он с нею это, а мать на его кричала, что он жинку отправил в эвакуацию, а сам… И он мать даже не помог перевести, мы переправляли. Ну и потом Генка не выдержал, пошел и дал ему. За блядство, короче.

— А Голиков Вовка — они куда-то вышли на задание, а он понасобирал их боевые патроны, ПТУРы и гранатомет. Он украл, и мы переправили на ту сторону. А кто-то сдал, намекнул, ну я знаю, кто, но… Они пришли до него, понаходили барахло у него во дворе: стреляные гильзы из БТРа, они латунные, на металлолом он насобирал. Ну его хорошо побили и ребра поломали, в больнице лежал недели две.

А на следующий день наши разбили ихнюю машину, там офицер ехал и солдат. И Пузырь побежал, помочь вытянуть, а там был пистолет на сидении. И он пропал. Россияне шукали, не нашли, ну и Толю прессовали: «Мы тебя расстреляем». Ну мы переправили на ту сторону — и его, и Вовку этого. А они пистолет тот нашли, пришли, извинились, мол, мы не правы, пусть возвращается. Ну он вернулся через неделю. А таких, чтобы били за патриотизм, такого не было.

— А что делал ваш староста?

Качура секунду молчит, раздумывая.

— Выключай диктофон. Первую неделю он ссался по полной программе. Потом гуманитарку возил. Ну лично я против ничего не имею. Но у нас староста, как бы сказать, куркуль-единоличник. Для него материальное главное в жизни, он за это переживает. Поэтому у него и зерно все осталось, ничего не пропало. Все знают, что у него БТР в ангаре стоял. Люди тут каждый в своей шелухе был. Кто был порядочный, честный, так он еще пуще остался, еще добрее, мягче, чтобы как-то помочь друг другу. А те, кто были мудаки — еще больше на себе надели панцирь: нам по барабану, мне хорошо, а все остальное… 

Ну я тоже против ничего не имею. Куркуль, которому надо сохранить зерно, будет приспосабливаться к любой власти, и осуждать его за это странно.

Грабежи

— Но противные! — ругается Семеновна, — Вот тот Миша-пулеметчик, придурошный, все машины поразбирал, еще как напьется. Лазили везде, все хаты перевернули вверх ногами. Колькину хату самую первую разэто: вечером иду управляться — окно выбито, двери выбиты, одежду от носков — все позабирали. Посреди кухни стоит машинка стиральная. Руки и ноги затряслись — сколько мы мантыкались, деньги собирали на ту машинку, и по степу, и скотину. Не успели ею попользоваться, а они вытягивают! Попросила соседа, на тачке притащили до хаты, спрятали. А тот чукча говорит: «Мать, ну дай попользоваться машинкою, наша сгорела». Ну я сделала вид, что не услышала.

— Муж мой шел по улице, они стоят, — рассказывает Марина, рыхлая, скорее, мещанского склада бабка, на лавочке перед калиткой, — А там женщина, у них пятеро свиней. «Мужик, иди сюда. Как зарезать поросенка?» — «Ну ножиком шею перережьте» — «Да нет», — он накручивает глушитель — и бах, убил поросенка и другому сказал: «Может, и этого застрелим?» Потом говорят: «Да, красивое у вас село, мне нравится, но когда мы отсюда уйдем, его не станет. Ну а вам хотелось бы жить в России? Вы уже в России…» Муж говорит: «Да мне все равно, где жить, только бы мир…» Ну а что ему скажешь?

Фото: Борис Эчкенко, Украина.

— Пришли чечены, дагестанцы, — жалуется батюшка, — ворвались в храм, сорвали службу, с криками, с воплями, зашли с ружьями, головной убор не сняли. Говорю: «Вы в мечеть тоже в шапке заходите?!» Были буряты, дагестанцы, но сложнее всего было при русских. Церковь ограбили руские, дом ограбили русские. Зашли в храм: «Открывай!», несколько человек с автоматами, забрали вино, продукты. И дома тоже — зашли, один меня на кровать усадил и под прицелом держал. А те из погреба выносили консервацию, позабирали вещи: футболки, шорты, майки, одеяла, подушки. И я сижу, говорю: «Ну ты ж русский?» — «Мгм» — «Вы ж говорите, что вы — самый православный народ. Ну ты ж приедешь домой, тебя ж будет совесть укорять, что ты ограбил в Украине священника, может же Бог наказать». А он от телефона оторвал глаза, на меня смотрит, говорит: «Запомни, в России Бога нет»

— Чеченцы пришли: «Ты был председателем сельсовета?» — рассказывает Качура, — «Был» — «А почему не убежал?» Я отвечаю: «У меня тут родители. Ты бы своих родителей бросил? Больше ведь ничего нема — родители, дети, правильно?» Когда им начинаешь ценности рассказывать — не надо глобальные, а такие мелочевки людские — он тогда не знает, что делать. Старались или грубить как-то, или уходили. Говорю: «Мы с тобой одинаковые, мы друг друга понимаем?» «Понимаем…» — отвечает. 

Гараж у меня был, гляжу — лезут. «Что вы хотите, хлопцы, моя машина». — «Мы будем забирать». Они в основном «Жигули» крали, иномарки они не могли завести. У моей племянницы «Хендаи», он стартер крутил-крутил — не заводится, все там раскурочил. И потом смотрит — сарай, в нем кролики. Говорит: «А я тоже кроликов держу, только они у меня что-то дохнут…» — «Так надо дома сидеть, блядь! — говорю, тогда дохнуть не будут» — «Давай лицом к стенке, можем сейчас расстрелять тебя!» Говорю: «А что тебе с того изменится? Тебе что, легче будет?» И начинает мне рассказывать: «У нас есть такие бомбы, что тут пустыня будет». Я гляжу на него, говорю: «И что ты с нее будешь получать? Тут нефти нема, тут земля, мы сеем, зерно убираем, реализуем…» Он стоит, не знает, что сказать. Видит, что я его не боюсь, и как собака, не знает, как вести. «Да мне похуй, мне деньги плотют…» — «Так деньги закончатся, если пустыня будет» — «А вы в Донецке сколько людей убили». Я говорю: «Я там не был (хотя я был), этого не видел, а вижу, что вы машины воруете. Оно тебе надо?» — «Это не мне, это командиру…» 

Они пугали тех, кто боялся. Половина села боялась, потому что дети воюют же. Соседка сидит с внуками, они приходят: «А где твой папа?» А папа-то с моим пацаном перешли за речку и уже в бригаде. Ну он отвечает: «В Польше…» Они ходили, шукали ханку — хер знает, что за ханка. Напились, а тогда с ПТУРов стреляют куда попало. Кааак начнет по зеленке палить! Гляжу, они стоят тут, три человека и белый жигуль, — Качура показывает на выгоревшее здание клуба. — Кинули зажигалку через окно, в машину сели и поехали наверх. А флаг они не снимали, клуб сгорел, а он, видишь, так и висит. 

На выгоревшем здании клуба правда висит закопченный, истрепавшийся прапор, странным образом переживший оккупацию.

Стрелянина

Стрелять в селе начинали около десяти утра, потом утихало. А часов после четырех дня стрельба возобновлялось — до темноты. В это время жители сидели в погребах, а в остальное время занимались хозяйством. Скучный распорядок артиллерийских дуэлей заставляет предположить, что велись они в основном для галочки. Техника выезжала в поля, отрабатывала по тому берегу и пряталась в посадку, похоже на морской бой. 

— Так это, старались управиться с восьми до десяти, потом обстрелы, — говорит местный электрик дед Жорка, — А в пять часов вечера опять, мы уже крутимся возле погреба. До двенадцати сидим там, а тогда они заканчивают, идем в хату. А в шесть вставали, а может и раньше, потому что они опять.

«Кинули зажигалку через окно, в машину сели и поехали наверх. А флаг они не снимали, клуб сгорел, а он, видишь, так и висит». Фото: Борис Эчкенко, Украина.

Семеновна говорит, что в погреб лазать ленилась, сидела в хате между стенок. 

— Летит, гремит, свистит, сверкает, падаешь, где попало. Собаки бедные, в хату под койку ховались. Утром проснулась — слава Богу жива, не забомбили. А мы дураки раньше плакали: мало нам, и так хочется, и так хочется. А все же было! Пойдешь в магазин и платьице себе купишь, и мороженце, и шоколадку, и в хату чего-то. А теперь сижу: ну что, Семеновна, доскулилась? Ни ху, ни я нету, сиди пальцы соси. Дронов сколько летало! Я копаю картошку, смотрю, мои куры откуда-то бегут. Думаю: собака или лиса. А потом слышу — как рой пчел, гляжу — «птичка» та, я на огороде, а надо мной дрон летает. Уже белье свое нижнее подцепила повесила, чтобы видели, что баба старая живет. А они летают, а они жужжут! А те в их с автомата стреляют. Думаю: ну он же видит, откуда стреляют. Что же тогда не бахнули их? Что же они, наши, не идут — тут же этих трошки всего. 

— А смотрю вечером, — рассказывает ее соседка Марина, — «КАМАЗ» подъехал и разгружают ящики с боеприпасами. Ну, говорю, Генка, гаплык нам — кто-то же нашим скажет, жахнут по этой хате, то и наша разлетится. Вон людям разбили хату, у них пятеро детей. Ну да, наши разбили, но веником-то этих не выметешь отсюда! А с утра гляжу подъехал «КАМАЗ» — грузят все назад…

В селе было несколько погибших и раненых. 

— Нас свечами накрывалы, — говорит фермер Коля, — и Сашин одноклассник, Данила, не успел. Он постоянно у нас ночевал, они лучшие друзья были. Он матерь в хату запихал, а этот мотор, носитель, крыльчатками ребенку позвоночник перемолотил. Четырнадцать лет пацану было.

— Потом такой обстрел был из минометов, — добавляет его жена Люся, — Слышно летит, и пока они перезарядят, мы в погреб. Сашок прямо с крыши спрыгнул. По хате, по стенам, крыша съехала, двери вырвало. Коля до последнего ехать не хотел, а дети: «Бать, едем, мы на кутку последние остались…»

Оставить хозяйство на разграбление для фермера — катастрофа, вся жизнь псу под хвост. 

— Три раза пытался выехать, — жалуется Коля, — Двести долларов надо было заплатить, чтобы просто переехать. Сидел 18-летний комендант ихний. Было 4 машины, с каждой по 200 долларов. Люди сережки, кольца отдавали. А у друга матерь больная, она учителька, проблема с ногами, он говорит: «Ну нема денег, везу матерь, больная…» Ну пропустил. 

— Попадание по дому было, — говорит батюшка, — И достало меня. Убегали в погреб прятаться, и осколки догнали. Головою в стену сильно ударился, и бочину, задницу осколками задело. Но ничего, зажило.

Выходит соседка, согнутая старуха с клюкой.

— Они позаминировали кладбище. А наша Нина пошла проведать сестру, годовщина была, дошла до ворот, и на мине подорвалась, и никто не видел. Один дедушка со двора видел, как шла она. А там взрыв, и орки ехали туда, и они ее забрали и повезли в район. Дед звонит: вашу бабу куда-то повезли, может, в больницу, а может, где-то в посадке выкинут. А они забрали ее в свой госпиталь, трое суток она там была, ей глаз выбило и ноги побило. И когда их отсюда гнали, они забрали баб тех с больниц, и вывезли туда аж за район. Мы давай разыскивать ее обратно. Связались с волонтерами, и они нашли и записали видео с ней. Для чего они возят детей, старых людей? Вот для чего они им, я не пойму! Вот какие друзья наши, я раньше, еще ходила в школу, песня была, слушайте: «Сталин и Мао слушают нас! Москва-Пекин, Москва-Пекин!» Вот тебе и Москва-Пекин. Как тогда казали: «Россия-Украина-Белоруссия сестры-братья». Вот те и сестры-братья, все роблять гроши-гроши-гроши… — старухин тон становится философским, — Да, чтоб они подохли, вот и все им! Ничего доброго они не делали… А хотя грешат все, что они поганые, а мои две внучки живут в Москве, и правнучка уже под 19 лет. Ну что я скажу: «Тикайте оттуда?» У них там свои семьи.

— А у меня сестра в Москве, — соглашается Тонька, — у Веры брат в Москве.

Скотина

В конце концов в Поречье остались одни старики. Несмотря на обстрелы, они пытались возделывать огороды. Магазины русские разграбили сразу, люди жили на закрутках, скотине, огороде и том, что им переправляли из города. Уезжавшие оставляли коров и свиней. В начале войны по селам ездили перекупщики из Крыма, они скупали скотину по смешным ценам: корову можно было продать за четыре, три, а то и за тысячу гривен. А потом продавать стало некому, люди просто отпускали коров, и они стадами бродили по полям, подрывались на минах и гибли под обстрелами. К концу лета всех убило. 

— Арендаторы нам по два ведра муки дали, так мы кисляк, олашки, какие-то яички, — тараторит Тонька, — Люди поуезжали, побросали скотину, шастала где попало, на той стороне и свиньи ходили стадом. 

«Летит, гремит, свистит, сверкает, падаешь, где попало. Собаки бедные, в хату под койку ховались. Утром проснулась — слава Богу жива, не забомбили». Фото: Борис Эчкенко, Украина. Фото: Борис Эчкенко, Украина.

— Эти захотели есть — телку поймали, свинью поймали, застрелили — и тут на костре жарили, — рассказывает Семеновна, — А у меня уже еды не было. Я выхожу утром — на весь куток пахнет. Ежкин свет, как вкусно пахнет! А они на костре, на трехножке мясо варят. Говорю: «Идите, девчата, попросите, ну так пахнет, так хочется!» Они тут хорошо хозяйствовали, у Мишки Шибка свинья была, а их начальник захотел свинины, так они застрелили. И у них такая тачка из детской коляски, а на ней ванна. И они хотели ею поехать, а я вышла — они назад, застеснялись. А я выйду втихаря, да думаю: башка-то белая, хоть ховайся, все равно увидят. И я делала вид, что мне нужно водичку вытянуть: вытягиваю и наблюдаю. Ну и тогда они все-таки вечером застрелили ее, разделали, погрузили на тачку и начальнику отвезли.

— Хлеба же не было, пекли олашки, — вспоминает Люся, — Нам уже эти олашки… Но у нас запасы, конечно, были, закаток куча. И молоко-то некуда было сдавать, мы все делали: творог, сливки, сметану. В погребе пенопластом обклеили для тепла. 

— Я ходил просил: «Давайте вы хотя бы не будете грабить дворы, где живут люди, — рассказывает батюшка, — Ладно там, где повыезжали». Свинину в основном выели русские сразу, а буряты каждую неделю убивали две коровы. Сафари себе устраивали: на джипах едут с пулеметом, коров стреляют. Урожай же не убирали, коровы как бегемоты были размером. Вот они их и убивали, разделывали, кости бросали. Никогда не предлагали нам мясо. А у кого свиньи были, то надо было идти к ним просить, чтобы разрешили зарезать свинью. Если разрешили, то им надо было кусок сала, мяса предоставить. А если вдруг услышат, что где-то кричит свинья, режут без разрешения, то они полдня ждут, пока разделают, а потом едут машиной, просто забирают и все. 

За время оккупации русские два раза доставили гуманитарку, приказав старосте развести ее по дворам и сообщить о тех, кто не берет. Он ничего не сказал, впрочем, все и брали. Гуманитарка была почти вся грабленая, украинская, кроме ростовкой тушенки. В целом же прокормом жителей военные не интересовались, но и не мешали.

Хорошие русские

— «Почему вы нас боитесь, мы ж вас пришли не убивать, а освобождать, не плачьте, у вас тут так красиво…» — дрожащим голосом передразнивает Люся, жена фермера, — Сгорел у нас сеновал! Больше двухсот тысяч сгорело, все, денег нема! Какие они браты? Скоты они, а не браты!

— Я ему кажу: «Видишь, вот человек посеял хлебчик. Приехал ты, освободил, и человек бросил все, убежал», — добавляет Коля, — А он на меня глядит, вот такие очи вытаращил, говорит: «Это моя работа».

Фото: Борис Эчкенко, Украина.

— Твари еще те, — продолжает Люся, — Но не трогали хоть людей, девчат, женщин. Чтобы издеваться, такого не было, ни насильства, ни убийства. Даже корова отвязалась, они помогали трошки. Командир ихний зашел в хату, мы поховали телефоны, а Саша хотел спрятать, не успел. 

— Мам, да я не прятал, — включается сын-подросток — Я сидел, не дергался. Потому что рассказали, что где-то они зашли и тринадцатилетнего расстреляли. 

— А я прошу: «Не забирайте пожалуйста, нечего же делать, дети сидят…» Он говорит: «Ладно, спрячь. Это просто я такой, а другой бы забрал». А у соседей разбита хата, пятеро детей у нее. И он пошел на свой «КАМАЗ», дал им сгущенки, конфет: «Нате ешьте». Но тоже — оно ж наше, украинское, это ж они натырили с магазинов, ты же не свое даешь…

— А с оккупантами вы как общались? — спрашиваю я деда-электрика Жорку, живущего у церкви.

— Да никак. Пару раз приезжал ихний врач, заходил, просил, чтобы ему иконки и свечек купил, ну я купил.

— В церковь приходили пару раз, — рассказывает отец Анатолий, — Пришел комендант, буквально две минуты в дверях постоял во время службы, в воскресенье, ушел. А потом приезжал ихний офицер, я слышал разговор: «Надо в церковь сходить» — «Не ходите туда, они молятся против нас». Они пришли с восприятием того, что мы их ненавидим, и их все готовы натихаря убивать. А потом постепенно видели, что тут простые крестьяне: то огород, то корова. Попервах агрессивно были настроены, а потом более спокойно. Мы своим делом занимались, они своим. Не было совершенно с ихней стороны, чтобы они открыто гнобили людей, но они относились с презрительной опаской. Человек с оружием уже чувствует себя хозяином чужой жизни. Человечного от них не было, но слава Богу, не убивали. Правда я слышал по ихним разговорам, что они кого-то вывезли убитого, закопали в полях. И в районе, говорят, была пыточная. 

Когда спрашивали: «Как вы к нам относитесь?» Я говорю: «Как к убийцам, разбойникам, как к вам еще относиться?» А несколько человек даже приходили, спрашивали, как можно сдаться. Я говорю: «Ну за реку, вперед, там вас никто убивать не будет, сдадитесь да и все».

— Один там ихний начальничек, Сашко, такой тихий, спокойный хлопчина был, русский, здоровкался всегда, — вспоминает Семеновна, — «Чего ты, как ты сюда попал?» Говорит: «Родители из Севастополя». И он до них в отпуск ездил, на море, вернулся — морда разбита, видно напился, а говорит: «Да нос сгорел, заснул на пляже».

Наверное, это и был тот офицер, которого она кормила. 

— А были такие, кто и пирожками их угощали и сто грамм с ними пили, — вставляет Качура, — Ну и из них тоже были, кто подходили, на лавочку сидали: «Мы дураки, что сюда пришли…» А что ему скажешь?

— А другой пришел до нас, — говорит Вера Ивановна, — «Может, вам поесть что-то дать?» С рюкзаком, без оружия. Говорит: «Я людей не убивал, я в воздух стреляю». Эти с оружием ходили, а он — не. Но у него никто не брал, боялись, может, отравлено. Меж ними были и хорошие, говорят: «Как бы нам убежать или в плен сдаться? Мы так уже не хотим воевать». Один говорит: «Ой, я дурной, что с братом не поехал за границу, он меня звал. Нас десять человек, как нам тикать?» А мы говорим: «В нашу одёжу передевайтесь, на ту сторону переплывайте и тикайте». Да много их и тикало, их искали, ходили у нас под хатами, шукали. 

Фото: Борис Эчкенко, Украина.

Теперь, когда русских прогнали, старуха хочет сказать им, что думает:

— Я говорю: та поисчезли бы вы все до одного! А Ивановна, учителька, говорит: «Чего ты такая жестокая? Прощать надо…» Потому что у ней родственники в России. А я говорю: «За что их прощать?! Боже сохрани! Да им на сто поколений вперед прощения не будет! Чтобы они болтались по свету, чтобы их никто нигде не принял! «Ой, нас выгоняють со страны, потому то мы русские!» Да потому что вы только зло несете людям! Они же просто не умеют в мире жить. Люди в нищете живут, а вы на газу, на нефти — и не умеют! С них не будет добра, это не люди, я бы их через решето пропускала. И пленных бы убивала. Кого надо — взять, выдушить из них информацию, а остальных — в яму!

На меня вдруг накатывает волна ненависти к старухе. 

— Они гуманитарку давали, развозили, ой Божечки, нагрели все в наших магазинах. Ну тушенка, правда, была написано, что Россия. 

— Вы брали?

— Конечно, брали.

Переправа

Внизу, под селом, виден взорванный железнодорожный мост и пологие холмы противоположного берега. Их разрезает белая лента дороги, напоминающая метку на лбу Гарри Поттера. 

Из Песчаной, где стояли ВСУ, можно было добраться до города, поэтому в Поречье стекались беженцы со всего района. Батюшка стал лидером маленькой, человек из пяти, группы сельских волонтеров, которые переправляли людей на своих лодках. Вообще все все время оккупации он был посредником между военными и сельчанами. Батюшка просил у комендантов позволить жителям косить и убирать поля, но те разрешили только огороды: «Увидим где-то в поле, накроем!» Поэтому осенью люди зарезали скотину — кормить ее зимой было нечем. Соответственно, пропала молочка, которой люди питались эти полгода. Кончились уже и закрутки. Все лето солдаты ели бесхозную скотину и грабили погреба, но к осени все подчистили. Поэтому все важней становилась доставка продуктов с того берега.

— В начале войны нам два раза с города передавали гуманитарку, — говорит Качура, — Мы ночью переправляли, когда они еще не все секреты наши знали. Там где камыши, и река крутой поворот делает, в тепловизор ничего не видно.

Всю оккупацию Качура работал Хароном наоборот. Почти каждое утро, часов в шесть-семь, пока не начался обстрел, они с батюшкой старались переправить людей на тот берег. 

— А был по нам прилет. Были сумерки, мы с Генкой должны были еще людей переправить. И как шарахнуло от Покровского, три штуки мины прилетело восьмидесятки. Если тихо летит — значит, маленькая, шестидесятка, а как стодвадцатка, так шорохает, аж трясется. А мы же газовые баллоны возили, и думаешь: сейчас как шарахнет, ничего не останется. Начнут долбить — люди не знают, куда тикать. Говорим: «Да это далеко, не по нам». Ну как уже дюже страшно — десять грамм выпьешь, блять, тогда оно…

А бабок мы как переправляли! Афанасьевна, нога поломана, мы ее вели. А помнишь ту жиночку, три дня детине было, ох! Их тут около магазина бросили. Был тут такой, кто привозил сюда людей, забирал деньги — на улицу высадит и смоется, а они стоят, не знают. Мы видим, кто-то стоит: «А нам сказали, что нас переправят…» — и деньги мне суют. Очень неприятно было за того козла! Надо же людей заховать, дрон прилетит, смотрят, куча людей. А у них понятие: раз собрались больше трех — значит что-то замышляют. Для них же дико, что мы собираемся, сидим на лавочке. А в стрессовых состояниях люди дружнее. Был прилет, у Гены Даниленко в дом попало, и мы за следующий день шифер понаходили, за пять часов крышу накрыли. А один из них — сколько мы времени накрывали, он стоял, наблюдал за нами. Потом говорит: «Ну и зря вы починили…»

От берега беженцы шли пешком восемь километров до Песчаной. Потом один из волонтеров Игорь стал встречать людей на берегу со своим минибусом и вез их в город. Эта самодельная переправа была известна всем в районе и даже за пределами. Батюшке приходилось постоянно просить, чтобы русские ей не препятствовали. 

— Подхожу: «Так и так, сейчас будет спускаться серая девятка с прицепом, продукты завозить, в машине два человека, водитель с женой, она наша певчая в храме. А оттуда — мужчина, женщина, в больницу», — ну я обычно им рассказывал, что все тяжко больные, по-другому они не выпускали. Просто сказать, что люди спасаются, на них это не действовало. 

Обратно из города Игорь вез продукты, которые сельчане вскладчину заказывали. Старики отдали ему свои карточки, он покупал солярку и еду. Батюшка с Качурой переправляли продукты на этот берег, мотоблоком везли на бугор, к церкви, а там жители их разбирали. 

Фото: Ольга Папаш, Украина.

— Мы под их присмотром на лодках переправляемся, забираем продукты. Где детский садик, у них окоп был и наблюдательный пункт, — продолжает отец Анатолий, — У коменданта был монокль, увеличение наверно сто крат. Он мне один раз дал, чтобы перебитые провода посмотреть — я на километровом расстоянии увидел. Каждый раз все люди должны выйти, открыть двери, багажник, капот, снять брезент с прицепа. У машины низко дрон летал, прям туда заглядывал , а я стоял возле коменданта. Говорят: «Все чисто, пускай заезжают». Я звоню: «Пускают». Все зависело каждый раз от ихнего настроения, не каждый раз они разрешали. И люди идут на переправу, а он в кустах стоит по-над дорогою и считает: две старухи, один мальчик, мужчина. И так вставал, чтобы нашим не видно было с той стороны, чтобы снайпер не попал. 

— Ну и где-то треть они у нас забирали. Мы приноровились, если что-то поценнее: конфеты, сливочное масло, лекарства, то ложили в небольшие пакеты. И когда мотоблок отъезжал от берега, заезжал за кусты, мы пакеты выбрасывали. А бабы наши потом ходили с мешками, вроде козам траву рвать, и эти пакеты на низ, потом туда травы нарвали и так контрабандой переправим.

Солдаты не раз угрожали, что прострелят лодку, и правда как-то прострелили, когда Качура оставил ее на том берегу. Впрочем, их можно понять, они боялись украинских диверсантов, которые не раз заходили в село и одной ночью зарезали двух солдат в крайней хате, рядом с Семеновной.

— Числа 15 августа мы наших жинок только перевезли на тот берег, — рассказывает Качура, — и до нас выходят наши пацаны: «Надо будет вечером переправить наших солдат». Говорю: «Нет вопросов». И только мы побалакали, вернулись назад, и подъезжает машина, русские выскочили с ящиками и обкидали весь берег минами, 38 штук, буквально за пять минут. Но откуда они узнали? Ни у кого же не было информации! Мы бегом с другого места переправились, сказали, что отменяется переправа. А люди же идут, со всего района, и утром, и в обед, и вечером, надо переправлять! А козы идут по дорожке — мы за ними тоже по той дорожке прошли рано утром. Поглядели, пока туман, чтобы снайпер нас не видел. А мины эти — такие болванки на ниточках, по деревьям висят, а то на поле пораскидано. Мы вернулись, пустили коров. Три коровы, конечно, подорвались, нам помогли — мы на следующий день опять открыли переправу. Прибегает пацан: «Дядь, что делать? Там телка лежит, копыто отрезано» — «Дорезай, ща раздадим людям, нехай едят».

— А эти становились все более злыми, — рассказывает батюшка, — Люди же переправлялись без предупреждения, вплоть до того, что вплавь, и дальше пешком идут по дороге. Ну те из автомата по ним постреляют, но не на поражение. Но к началу августа они уже очень злые были.

Утром десятого августа Качура с друзьями, как обычно, переправил на тот берег семерых беженцев: двоих с соседнего села, остальных с района. Они загрузились в минибус Игоря. Поднимающаяся в гору дорога видна из Поречья, как на ладони. 

— Первый выстрел этого ПТУРа попал в водительское место, Игорек погиб сразу, его на части разорвало. Сорок один год ему был. А второй выстрел был по топливному баку, а бак был полный солярки, и оно взорвалось внутрь, люди были обгоревшие полностью. 

— На глазах моих подбило машину, — хвастается Марина, — Видела вочевидечки! Я стояла в палисаднике, у смородины, кинула в рот, на мгновение поднимаю глаза — горит машина! А тишина глубочайшая была! Я быстро звонить давай до женщины: «Кто сегодня поехал?»

— Машина на подъеме стояла, слышно было, что люди в машине кричали, — говорит отец Анатолий, — А они не разрешали вытащить, стреляли. Через реку вплавь перебрался один мужчина из села: «Пойдите, попросите их!» Пока я договорился, пока они там подумали, два человека погибли от потери крови по дороге. Одному мужчине там ногу оторвало, а у женщины был разрыв брюшной полости. А еще два человека скончались от ожогов в больнице. А ближе к вечеру я думаю: там же тела пооставались, собаки растянут. Я второй раз пошел договариваться, переправился на ту сторону, ну и по частям собирал Игоря, 15 килограмм нашел.

Канкан

Все это мне рассказывали в мой первый приезд, вскоре после освобождения села. Когда я снова оказался в Поречье, оказалось, что общаться с журналистами и правда мало кто готов. Поэтому почти все время я провел с Иванычем и его друзьями. Но мне показалось, что именно их воспоминания, жизнь от Карпат до крайнего Севера, переплетение семей по разные стороны фронта, добавляют какой-то глубины.

— У меня друг был зубным техником. Он цыганам поставил золотые зубы, а они его сдали ментам, а те — ОБХСС. А я приехал из командировки, во двор зашел — он на мотоцикле на «Яве»: «Степа, давай спасаться, у меня шмон, можуть посадить». Поехали с ним в Карпаты. Утром просыпаюсь — нету моего друга и хозяина. Спрашиваю: «А где Вася?» — «Они поехали тебе невесту искать». — «Да какая невеста, это шутка или что?» — «Нет, серьезно, поехали в горы туда». Жду — вечер уже, куда они поехали? Сел на мотоцикл искать их, они мне навстречу: «Разворачивайся, мы договорились, послезавтра они придут». Он себе подругу нашел и мне. И первый раз мы с ней увиделись, ей было 16 лет. 

Иваныч показывает старую фотку советской школьницы, доверчиво глядящей в будущее за нашим правым плечом.

— Знаешь, не было ни восторга, ни отвращения, как-то середина. Думаю: «А вдруг?» Видно, Бог сводит так людей. Она была единственная дочка, а я ее забрал кто знает куда. Вся деревня плакала: «Как вы ее отдаете москалю!» «Да какой я москаль? Я из-под Львова». Им не докажешь. Они там все кофе пьют. В любой магазин заходишь, хозмаг, парфюмерный — везде кофе делают. А я смотрю, идут все, морды красные. «А что они?» «Да, говорит, кофе пьют». Я говорю: «Меня он так не вставляет». Заходим в универмаг, поднимаемся на второй этаж. «Маричко, сделай, нам, пожалуйста, кофе погоноровей. Мне, как всегда, а москалю покрепче». Ну и там стаканчик меньше, чем этот, чуток кофе на дне и 100 грамм коньяка. Я выпил, морда стала красной, пошел на улицу, там все счастливые, и мы тоже…

Иваныч хвастается, как они с гуцулами работали на лесозаготовках на Севере, как бурил теплотрассу на БАМе. 

— Ты бы попал, как я: 360 километров до Якутска и 130 до Санжара, и у меня отрывает кардан, а за бортом 63 градуса мороза… Я там был в унтах собачьих, шуба, меховая шапка, а что толку: вышел на двор, три минуты и ты околел, стоишь как этот чайник нахер. Нос видишь, а дальше пяти метров ни хрена, туман стоит. И ложусь под этот кран, надо кардан ставить, двумя руками болты подвесные прикрутить, а я не можу! Кое-как в рукавицах те болты крутил, а мороз такой — не выживешь, значит сдох. Полежал, и не могу вылезти, не двинусь, примерз. Слава только Богу, комбинезон был, я его расстегнул, вылез и как раз ехали с Чукотки, там ни одна машина не проедет, чтобы не помочь: «Что у вас?»

Допустим, едешь, замело дорогу. Машину глушить нельзя, машина там не глушится всю зиму. А если заглохнет, ее надо, блять, неделю запускать. Сколько раз поэтому спал под снегом, делал норы, обложишься ельником, и сам снег не дает тебе замерзнуть, потому что дышишь там.

Минус 57 градусов — и бурим теплотрассу. Утром глянул в окно — туман, значит мороз за сорок. Хочешь выйти — «Погоди, там дворник еще не расчистил». Потому что ночью каждый выходит и ссыт у порога, туалет где-то метров за 50, не дойти. Ты ссышь, а оно на лету замерзает, это же не поверишь, надо самому пережить. 

Я давно заметил, что люди, шабашившие в Сибири, имели совершенно другую жизнь. Иваныч хвастается, как они с гуцулами заколачивали тысячи и ради детского понта спускали в ленинградской «Астории».

— Там реклама такая большая, двенадцать голых баб канкан танцуют, знаешь, в колготах, ноги выше головы. Я говорю: «Надо увидеть такую…» А на дверях написано: мест свободных нет. И смотрим, выходит швейцар, откроет двери, и подъезжают блатные, прямо к дверям, а у него червонец между пальцами. Ну а лесорубы, кто больше, кто меньше, при деньгах. Мы же не думали, что не только швейцару надо платить, а дальше-глубже по сценарию. Полтинник — администратору, по 15 за гардероб, по 20 за столик, потом заказывайте, вино-водка, салатики, девушки сели, им шампанское, 25 рублей бутылка, а потом «то кончилось, другое по 75». Ну а итог тому — протанцевали эти девки, проскакали ноги выше головы, потом фокусники, джаз играет. А мосты разводят, такси — начали рассчитываться, короче, вышло все удовольствие по 780 рублей, тут это год надо работать. А мужики с девками этими поехали и только на третий день появились. Брат жены говорит: «Степа, я от тебя не ожидал такой хуйни. Я не думал, что с таким идиотом жил». 

Я слушаю, развесив уши: 75-й год, подпольное кабаре в Ленинграде для блатных и загулявших лесорубов. Кажется, что их жизнь прошла не в совке, который помню я, а в какой-то веселой, свободной стране. В их базаре слышится запах юга, абрикосов и нелегальных заработков.

Сидя за столом со старыми крановщиком и водителем автобуса, я погружаюсь в их длинную жизнь. Я вижу, что они стараются искрить передо мной, как умели когда-то. И от их рассказов эта местность становится более родной и понятной.

Комендант

Но вернемся в оккупацию. Зачем россияне расстреляли машину Игоря, толком никто не знает. То ли это была расправа за то, что он возил украинских военных, то ли месть за убитого на днях брата коменданта, то ли просто результат заминки:

— Они же лупили по тому свинарнику, часов в десять начинали. Обычно люди в семь-восемь выезжали, бегом-бегом-бегом, а эти что-то задержались, и Игорь попал именно в этот период, факторы все в кучу сбились. 

После этого убийства коменданта Костю отправили на ротацию, вместо него прислали Асгата, который сперва запретил переправу. Но беженцы шли, и жить без продуктов село не могло. Батюшка ходил-ходил и все-таки упросил.

Второй темой переговоров была починка линии — провода все время перебивало осколками. Батюшка ходил договариваться, чтобы им разрешили сходить к месту обрыва. Они шли втроем: отец Анатолий, Качура и старик-электрик Жорка. Он забирался на столб, поп с бывшим председателем за веревку натягивали провод, а Жора прикручивал его к чашечке изолятора. Это нужно было сделать рано утром, пока не начали стрелять. При этом еще ухитриться не подорваться на мине и не наткнуться на русскую технику, стоящую в посадках. Иначе ты сразу оказывался на подозрении — местные постоянно сдавали ВСУ русские позиции.

Фото: Ольга Папаш, Украина.

Все говорят, что очень благодарны этой троице: для огорода нужен полив и насосы, поэтому электричество было очень важно.

— Людям на верхнюю трассу не разрешали подыматься, — объясняет Качура, — потому что там ихние грады в полях стояли, артиллерия. А мы пошли электричество ремонтировать, я говорю: «Жора, я чувствую, что за нами кто-то смотрит». Затылком чуешь, и такое ощущение, что в прицел. Переходим через дорогу — в кустах два БТРа захованы. «Мы не глядим туда, глядим на линию». Как вот у волка чувство пятое появляется: мы знали, куда не надо идти, куда надо вставать. Сколько мы ходили той дорогой, все ничего. А пацан пошел с коровой — подорвалась корова, в том же самом месте. 

А иногда за нами просто дрон летал, следил. Ну им тоже свет нужен был, а то они бы нам не разрешали. Потом наткнулись на два танка, я Жорке говорю: «Сворачивай в кусты, в яму, лишь бы они не успели нас заметить». Но они заметили, мимо нас проехали, смеялись, свистели, им смешно это все было. И Асгат меня вечером вызывает: «Не дай Бог кто-то узнает про наше железо». Ну мы неделю подождали, а потом уж сообщили. 

Почти все, с кем я успел поговорить, рассказывали, что звонили знакомым на тот берег и передавали все, что узнали о русских. 

— Мы сначала звонили, сдавали в открытую, — говорит Качура, — потом стали шифроваться: скажем, что видели лисицу, ну пацаны понимали. Но трошки попадали не туда, потому, что будем откровенны: вот, мой пацан был учитель, а стал военным, ну ты ж понимаешь…

— А что, русские не понимали, что вы данные передаете? Почему они вас не взяли?

— Понимали… Я не знаю, значит не хотели.

Возле церкви был штабной двор и комендатура. За время оккупации сменилось четыре коменданта. 

— Люди уехали, попросили меня смотреть за домом, — говорит отец Анатолий, — И русские поселились в этот дом. Сначала я просто ходил туда по хозяйство. А потом они мне сказали, чтобы я каждый день приходил утром и вечером, показывался, что не убежал. И как раз хорошо приходилось: прихожу утром в семь часов — там кто из офицеров старших приедет, вроде как на наряд, а я то собаку погладить надо, то в дворе подмести — и стоишь под забором, слушаешь. Вечером в основном их разговоры между собой слышишь: кто в какой участок на ночь будет ехать. Этот Асгат, они его очень хвалили, он всегда ночью дежурил, потому что он какой-то знаменитый охотник на всю Россию, с километрового расстояния зайца из винтовки убивает. 

Они жили у нас по селу в восьми дворах, и у каждого двора жили мои прихожане. Я своим бабам сказал: «Вы там смотрите, где кто приезжает. Никому не грубите, со всеми здоровкайтесь, что говорят, спокойно отвечайте, может, что-то интересное услышите». 

Неоднозначное отношение было со стороны наших людей, что я туда каждый день хожу, что я им молоко носил. А женщины хлеб пекли, когда мука появилась, — и хлеб носил. А наши ведь тоже дрон подымали, наблюдали за селом, видели, что хожу. Но, чтобы что-то выпросить, надо ж было что-то дать, поднять настроение. А некоторые люди этого не понимают, кто-то пытался высказаться.

С последним комендантом села, Асгатом у батюшки явно сложилась противоречивая, но симпатия.

— Он самый вредный, злой был, и с ним было проще всего договариваться, — продолжает отец Анатолий, — В августе, сентябре с ним стало возможно систематически продукты и людей возить. Они сердились, потому что они же прослушивали мой телефон. У меня перед калиткой скамейка стоит и начинается крутой спуск в сторону реки, и там немножко связь была. С мамой периодически созванивался и звонил в город, но я ж в открытую не могу говорить. Меня спрашивают: «Ну что там брешут, какие сплетни по селу?» Говорю: «Да к бабе Гальке гости заехали, и вроде бы сказали бабы, что на Ложках что-то стоит». Русские-то не понимают, что за Ложки — у нас часть села по-народному так называется кличками: есть Албания, есть Белочка, есть Хутора, есть Гора. А когда наши зашли в село, парень, который на рации сидел, говорит: «Мы сначала думали, вы какую-то брехню мелете, а потом поняли…» 

— Этот Асгат из ихних был самый образованный. Он мне дал понять, что с ним лучше не играться, не хитрить. В открытую сказал, с матюком: «Зачем ты рассказал, что поменялись военные по селу? Будешь брехать— мы тебя пристрелим». Я: «И в мыслях не было, и в мыслях не было!» 

Асгат был непьющий, поэтому своих, которые с ними в хате были, сильно гонял: «Если кого-то застану пьяным — сразу на передок отправляю!» Но как-то раз сам был подвыпивший, проговорился: «Что ты думаешь, мы не знаем, что ты нас сдаешь? Нам просто приказ тебя не трогать, потому что ты поп». Я говорю: «Так кому я сдаю!» — «Да мы слушаем все телефоны». 

И я обратил внимание: когда про них что-то плохо говорю по телефону, называю их уродами, прихожу, со мной никто не здоровкается. А когда комплиментарно что-то скажешь, тогда они более-менее в настроении. Как-то он мне сказал: «Ну вы же видите, у нас тоже бывает хорошее настроение, мы же нормальные люди». И часто от Асгата звучала такая фраза: «Когда придут ваши, вы ж скажете, что мы вас не обижали?» Он это говорил вроде бы в шутку, особенно, когда по новостям узнаем, что наши где-то продвигаются…

Начальство

— Русские думали, может быть, у нас нет связи, полное неведение информации, — рассказывает батюшка, — И они нам неоднократно говорили: «Вы не слушайте свое радио, там врут, все неправда, Киев взяли за три дня». Это они мне в середине лета говорили: «Херсон наш, Одесса наша, никого не слушайте, если все благополучно, до сентября месяца мы и Львов уже возьмем, а потом до Нового Года наши войска планируют дойти до Варшавы. Вы себе не представляете, как мы весело будем встречать Новый Год!»

Обычно, как новый офицер приезжает, сразу вызывает к себе. Кто-то пытался по-дружески познакомиться, кто-то очень грубо, с угрозами. 

Засылали один раз своего священника: «Ну вы же понимаете, что теперь все будет по-новому, вон в Бердянске священники перешли в состав Московской Патриархии, такая же участь ждет и вас». 

Меня что удивило — наши же капелланы, независимо православные или греко-католики, даже если в камуфляже, так хотя бы поверх одетый крест, и без оружия. А на нем и креста нет, и с автоматом, бронежилет, и рожки для автомата торчат, граната на поясе висит. И он руки на автомат повесил, как они любят, и сразу начал обманывать: «Зовут меня Серафим, я ваше новое духовное начальство. Ваш владыка уже все, выдал распоряжение, чтобы все священники перешли в состав Русской Православной Церкви». А наш владыка до сих пор в оккупации. Говорю: «Вы знаете, у нас так не делается. Владыка выдает бумагу: отец Анатолий, моим благословением то и то, всегда ж так было». 

Ну он ответил, что второго августа, на пророка Илью, он приедет к нам служить. Я передал нашим хлопцам, и они за селом подстрелили машину, большой красивый пикап, полугрузовичок, убили офицера и несколько военных, по ходу и его, потому, что он на нем приезжал тогда.

Отец Анатолий говорит это с видимым удовлетворением, хотя человек он явно чувствительный. Я не могу выдавить из себя изумленный вопрос. 

Допрос

— Был у нас такой комендант Костя, — продолжает батюшка, — При нем ФСБшники приезжали в село. Они меня немножко пожмакали тогда. Я зашел во двор, он сидит в кресле, ему из дома вынесли. Сидит мужичок, у него стол, папка, диктофон. Я зашел, а другой — прикладом в спину мне, между лопаток. Я за угол пристройки схватился, чтоб не упасть, потому что дыхание схватило. И он ногой сзади мне под колено толкнул, я упал на колени. «Руки за голову!» Я говорю: «Я не могу, я же священник…» ФСБшник говорит: «Лучше сделайте, потому что вас пристрелят. Эти пристрелили не одного попа». Руки на затылок и на коленях под автоматом стоишь — знаю теперь, какие ощущения. Но я же действительно ничего не знал.

— В район в ФСБ возили, добавляет священник, — Два человека с двух сторон встали и одновременно задают вопросы, один на один похожи: фамилия-имя-отчество, год рождения, где прописаны, где учились, какое образование, сколько вам лет. Такие дурноватые вопросы, десять раз по кругу. «Вас же полностью сдали ваши же военные. Какая у вас с ними связь? Мы уже все знаем, так что рассказывайте начистоту. Вы ж понимаете, что вам все равно придется отвечать, нам тут лапшу вешать не надо». Я говорю: «Я ничего не знаю, приезжайте в село, спрашивайте у людей, мое дело служба Божия». Ну не били. Когда везли обратно, Асгат говорит: «Я думал, тебя придется где-то зарывать в посадке…» Бабы мои, когда увозили, они, бедные, не знали, что и делать. 

Отец Анатолий считает, что лояльность военных к нему была отчасти продиктована страхом.

— Случай был такой, что они забрали мотоцикл у меня. Я просил, чтобы не забирали, потому что надо в соседние села ездить. Они забрали, я говорю: «Ну добром для вас это не закончится, вы ж ограбили священника, кто-нибудь на нем и убьется». И получилось так, что в ту же ночь кто-то на нем и убился. И мотоцикл, конечно разбили. 

Фото: Борис Эчкенко, Украина.

— Русские нет, а вот алтайцы, буряты — они думали, что я колдун. Я же еще деток вычитываю в храме, у кого испуг, там специальные молитвы, а народ думает: он там что-то читает свое, у него какие-то книги свои. И кто-то из женщин им сказал, что я занимаюсь непонятно чем. Я зайду — они кто куда от меня разбегаются, с опаской ко мне относились. Но всегда грубые. Сказать, что из-за страха вежливо говорили — это нет. Очень любили: я иду по двору, а он сидит, и на автомате затвором клацает. Или начинает ножи бросать в дерево.

— Храм они три раза обстреливали, — продолжает батюшка, — Первый раз на Пророка Илью, второй раз на Макавея. Бывает, начинает бомбить, старухи по-над стеной, под лавками, спрятались. Бывали такие прилеты, что лампадки переворачивались. Окна, конечно, повылетали, крышу побило. Но слава Богу, ни одну службу мы не отменяли. А третий раз самый сильный прилет — когда мы отказались от референдума 27 сентября. Это как раз выпало в воскресенье, в восемь утра, мы шли на службу, а они начали стрелять из миномета. Окна выбиты, мои женщины начали убирать, стекло выметали, а я в комендатуру пошел и начал их очень сильно ругать: «Какое вы имеете право! Ну вы шаманисты, мусульмане, нехристи, какая разница, вы же свою мечеть не обстреливаете!» А Ренат, заместитель Асгата, худощавый такой бурят, он сразу: «Ты как разговариваешь!» Начал меня материть, схватил за бороду и сильно потянул вниз. А я его схватил за руку, вывернул. И вышел Асгат: «Ты что, не знаешь, что застрелить можем?» Я говорю: «Хотите застрелить — пристрелите, а хамить не смейте, я священник! У меня слава Богу, еще и мама живая, и бабушка, никто еще не позволял со мной так себя вести! Если даже мама меня не оскорбила, кто вы такие, чтобы меня оскорблять? Если вы меня не уважаете, не рассчитывайте, что я к вам с уважением буду относиться! Вы воры и убийцы!» Я был в таком состоянии, кричал я на них, они на меня, на очень высоких тонах, девчата мои слышали, боялись, что убьют. Я и сам выхожу со двора, думаю: ну все, сейчас пристрелит.

Батюшка убежден, что оккупанты сами обстреливали село, в котором стояли, — настолько, что был готов броситься на них с кулаками.

Бегство

— А потом в один день прихожу с утра, — рассказывает отец Анатолий, — Просить, чтобы разрешили чинить электричество, надо было крупы намолоть. А меня матом покрыли добротным таким. Я думаю: что-то не то, начальство не в настроении. Домой пошел, и звонят мои женщины: «Они загрузились, уехали, ворота нараспашку». Посмотрели — во дворе никого нету, комендатура выехала с самого утра, до обеда повыезжали остальные. 

Они узнали, что их бросило ихнее начальство в районе, и как мыши — кто куда. Выезжали полями, напрямую, на верхнюю трассу. Потом после обеда они еще раз вернулись грузовиками в село, повыносили холодильники, диваны, телевизоры, и так несколько раз. Заезжают на огромной скорости, по селу проедут — мы все по дворам сидим. И уже к вечеру последняя ходка была — оружие посмотрели и уехали. Я своим сказал: «Вы никуда не ходите, потому что они сейчас злые…»

— А утречком тихенько иду, — вспоминает Марина, — Туда выглянула, сюда — глухомань, одни коты, собаки. Глянула, а оттуда идет человек семь-восемь, наши первые штурмовики, и батюшка с ними. Он забалкал по-украински, я не верила, щупала их. На лавочке хлопцы посидали, говорю: «Можно хоть с вами постоять?» Они усталые, сорок килограмм на себе, еще и дождик, в окопах спали. Говорит: «Мы трое суток на ногах, Покровское с такими потерями, так тяжело нам досталось». А один вышел, говорит: «А у вас нельзя яиц купить?» — «Ты что, смеешься?» Побежала, думаю: у меня же стоит бульон, кастрюля, сейчас супа сварю. Говорю мужу: «Распаливай плиту, сейчас тушенку вынесу с погреба, девчата, чистить бегом картошку!» А они идут и идут, на полянке повылягались хлопцы на солнышко, а их как мурашек. Боже, я плакала! «Да мать, не плачь, все нормально.» Таня с пловом прибежала. Свету не было, муж растянул такие диоды от аккумулятора, мы их тут кормили».

— «А где можно людей разместить?»

— «Вот у меня в хате, кто где хочет хай там и лягает». 

Позвонила дочка: «Мам, баню растопи хлопцам!» А на другой день они рано: вжух, подъем, и все пошли. И мы сфотографировались, у мужа есть фотография. И неделю или две назад заходит мужчина во двор. В кухню стук: «Можно? Не узнали? Помните, мы до вас пришли, вы нам исти давали, баню топили. Я еду в отпуск, хлопцы попросили заехать, проведать. За всю войну нигде нас так не встречали». Я достала фотографию, а он говорит: «Вот этого уже нет, этого уже нет, этого 23-го похоронили…»

Церковь

Теперь, приехав снова, я хочу узнать, как отец Анатолий переживает запрет Украинской Православной Церкви. Еще недавно он был другом народа, и вдруг оказался врагом народа. 

В августе 2024 года Верховная Рада приняла закон о запрете Украинской православной церкви (УПЦ), крупнейшей церкви страны, якобы за то, что она управляется из Москвы. На самом деле в первый же день войны, когда перспективы Украины были очень зыбкими, глава УПЦ митрополит Онуфрий осудил агрессию, сравнив ее с убийством Авеля, а УПЦ официально порвала с Московским Патриархатом. Но очевидно, что власти готовятся к разгрому УПЦ и передаче храмов лояльной, созданной по инициативе властей Православной Церкви Украины. 

Служба безопасности Украины возбудила против священников УПЦ более ста уголовных дел об оправдании агрессии, возбуждении межрелигиозной розни, госизмене и коллаборационизме. Батюшек в абсолютно российском духе судят за телефонные разговоры с прихожанами, критику сотрудников СБУ, не пропускавших людей на молебен, «распространение информации в зарубежных СМИ». Состоялось несколько громких захватов храмов: у УПЦ отобрали Киевско-Печерскую Лавру, в Черкассах вооруженные люди в камуфляже и масках избили верующих и выгнали их из городского собора. 

Правозащитники интеллигентно помалкивают — вступиться за «московских попов» — значит прослыть предателем. Меня впечатляет, как легко можно сделать произвольных людей врагами народа и натравить на них остальных — даже без диктатуры.

— Так что вы будете делать? — спрашиваю я батюшку.

— Ну заберут они у меня храм, что они еще могут сделать? Я этого не боюсь совершенно. Когда начались рейдерские захваты храмов, я своих людей сразу предупредил: «Мы храм отдаем по-тихому, без скандала. Забираем свои вещи, спокойно уйдем, найдем, приспособим себе какое-то помещение, будем там молиться». Я не могу рисковать: если приедет автобус-два мордоворотов, то они моих бабулек в мешок засунут и выкинут.

Фото: Ольга Папаш, Украина.

— Когда началась эта заварушка, у меня только четыре человека отсеялось из прихожан, которые перешли в новую церковь. Они просто перестали ходить, потом я от других людей узнал, что они решили быть прихожанами другого храма. Но при встрече здоровкаемся, просто человек сделал свой выбор.

— Они патриоты?

— Они бюджетники! А большинство жителей все это не интересует: они ни в тот храм, ни в тот ходить не будут. Когда по случаю праздника сто грамм выпьют, а потом на улице увидят священника, им же надо зацепить:

— Будете, батюшка, переходить в нову церкву чи не будете?

— Только вместе с вами.

— Так мы не будем, я вообще никуда не хожу.

— Так зачем ты меня трогаешь?

Отец Анатолий говорит, что сначала к нему приезжала полиция, интересовались, будет ли он переходить в новую церковь. Он отказался. Тогда его вызвали в районную администрацию, объясняли, что в «в стране новое положение вещей и новые законы». Священник стоял на своем: «Ничего не буду делать: никуда не переходим, остается на старом календаре, язык богослужения не меняем, это мнение моего прихода».

— Я понял, что ему не понравился ответ, он ожидал чего-то более яркого. С каждым священником был такой разговор. Ну, я почувствовал холодность, перестал обращаться к ним за какой-либо помощью. Глупая ситуация на самом деле: пришла директива сверху, а причины так себя вести на месте люди не видят. Но такая терминология как «московский поп» за мной водится, в спину это кто-то говорит по-любому. Мне в районе отказали в оформлении всех документов: дом, земля. Просто отморозились: «У нас нет настроения». Это же село. 

Бабульки мои, конечно, половина ситуацию не понимает, поэтому в полупаническом состоянии находятся. А кто помоложе, понимают, что веру забрать не смогут. Та же Киеве-Печерская Лавра — уже третий раз такая ситуация: и при монголах, и при царях, и при коммуняках, и при патриотах теперь. Так и этот храм в 60-х хотели взорвать, эти стены много дураков видели. 

Мы все делаем по Писанию, чтобы не получилось вражды, уступаем. Это ж не политика, мы боремся за место в Царствии Небесном, за прощение своих грехов. Я им сказал сразу: «Храм я вам отдам без проблем». Будем так же, как в советское время, собираться в каком-то домике, спокойно молиться Богу. Так сейчас везде, где забрали храмы — священник с общиной уходит, а храм стоит в лучшем случае пустой, а чаще вообще закрытый. Тут есть один, в районе, вчера было Рождество, там даже службы не было. Когда храм отбирали, то наехала целая куча священников из ПЦУ, а почему сейчас их нет, я не знаю.

— А из ПЦУ были предложения перейти?

— Из ПЦУ ко мне не обращались. Представители власти сказали: «Если перейдете в ПЦУ, мы вам обеспечим капитальный ремонт храма». Я сказал, что Бога на шифер и на доски не меняю, на этом разговор законился. Почему власти вызывают священника на ковер и объясняют, как ему правильно верить в Бога? Те люди, которые даже на Пасху в церковь лицо не показывают? 

Почему никого не интересует духовная составляющая, что чувствуют верующие люди — хотя это самое главное? Когда человек приходит плакать и просить помощи, потому что дитя болеет или погиб кто-то, когда привозят солдата отпевать, почему-то нигде не фигурирует этот новый закон, их эти мнения, заседания, — это все мыльный пузырь. То календарь, то язык, то юрисдикция — вещи, которые не имеют в себе ни силы, ни значения, ни влияния, ну глупости на самом деле. Мы бы давно договорились — если бы нам дали возможность решить разногласия, если бы не вмешивались представители сами понимаете кого. 

Обида

Пока мы говорим с отцом Анатолием, смеркается. Мы сидим на лавке, в пустой церкви, не зажигая света, пока не оказываемся в темноте, я слышу только его голос. 

— И чему вас все это научило?

Батюшка быстро поворачивается ко мне, словно ждал этого вопроса.

— Руководствоваться только своим пониманием! И не верить никому, ни единому слову. 

Фраза кажется мне наивной, но позже я ощущаю, что священник действительно поделился тем, что понял. Мы выходим на улицу под фонарь.

— Самое, знаете, обидное, — говорит батюшка, — Что герои у нас сейчас получаются те, кто с ними пили. Были за русских, а сейчас они в почете. Преподносится так, что общаясь, катаясь с ними, они, якобы, какие-то важные сведения добывали. А те, кто правда жизнью рисковали, они уходят в небытие. 

Фото: Ольга Папаш, Украина.

— Так а кто с ними пил?

— Кто? Да староста нынешний! — голос у отца Анатолия дрожит, — Этот человек ни разу не сделал ничего, за что бы я его уважал. Просишь его кому-то помочь — всегда окажется, что нет какой-то бумажки. А то, что женщина вдовой во время войны осталась и сын воюет… Опять начал появляться страх перед властью, люди опустили руки. Мы писали заявления, надеялись, что СБУ с ним разберется, но вы же знаете, как у нас: начальство друг друга покрывает, у кого печать, тот и прав. Мы поняли, что люстрации никакой не будет. Вы выключите диктофон, а то получится, будто батюшка стукач…

Я с удивлением гляжу на отца Анатолия: этот симпатичный человек, который так смело себя вел, сообщает мне, что стучал на односельчанина в СБУ. Я удивляюсь, как неожиданно война разворачивает все вещи. СБУ завело больше 8 тысяч дел о коллаборационизме, в том числе на электриков, мусорщиков и дежурных по домам, которые продолжили выполнять обязанности при оккупантах. Я очень рад, что кумовство спасло старосту от этой напасти. 

Партия

— Да, у нас же, если всех побрить, так всех налысо, — Иваныч комментирует то, что храм в райцентре отняли в пользу ПЦУ, — Саша, я не вижу разницы между Россией и Украиной сейчас. Мы все кричали «Слава КПСС!», Россия уничтожала все языки, кроме своего, мы то же самое сейчас делаем. Повторяем, будто написано одним и тем же человеком!

Под конец застолья мы возвращаемся к разговору про Зеленского и переговоры:

— Саш, ты ведь такой вопрос задаешь, это как голым выбежать в толпу женщин: что прикрывать, с переда или сзади? И я не могу ответить. Потому что в болоте можно или утонуть или вынырнуть, и я считаю, что легче мне утонуть. Потому что вынырнешь — а вокруг пустота. 

Вероятно, Иваныч имеет в виду, что трезвый взгляд на вещи делает тебя одиноким.

— Если еще одного Иваныча выбрать, нихуя не изменится. Каждый из президентов народ нагибал, ставил раком. Цей пиздюк тоже пришел, думал, что на рояле хуем поиграл, кино показал — и той? Вот оно закончится, а дальше что — злыдни, неудобство и несовершенство. Народ такой, что пора закапывать, все вокруг воруется. Все повязано одно с другим, но это можно судить только с высоты прожитого времени…

До меня доходит, что эти старики смотрят на войну с другой перспективы. Солдаты, отбивавшие друг у друга эти села, родились, когда им был уже полтинник. И война повязана для них со всем устройством нашей жизни. 

— Саш, у кого убило сына, кто остался без ног без рук, тот не скажет прекращать войну, — рассуждает Иваныч. — Теперь все нахер оставить, сказать, что этого не было? Давай опять целоваться? Как будешь после увиденного? Теперь получается глаз за глаз. Как цыган говорит: «Если ты меня оскорбил, я беру землю, съедаю, и мои дети еще тебе будут мстить за это». Слишком глубоко зашли, что с одной стороны, что с другой. Нехер нам той Курск нужен, как мертвому веник в бане? Там такие же люди, и страдают деды-бабы. Ну конечно, пятьдесят лет будем врагами. Но немцам простили…

Иваныч, конечно, не похож на свое село. Оно — внутри процесса, а он снаружи. Его сеттинг — галичанин, пострадавший и от бандеровцев, и от коммуняк, выросший на востоке, женатый на гуцулке, двадцать лет проработавший в Сибири, — позволяет ему смотреть на вещи широко. Он видит сложность и странность всей нашей жизни. Он привлекает меня беззлобностью. Его ранило, на его руках умер сосед, но он не транслирует никакого нарратива ненависти. Хотя он отлично понимает и тех, кто не готов ничего простить.

— Знаешь, Саш, я думаю, зачем это все? — говорит Иваныч, — Чтобы нас пропустить через мясорубку и лепить по новой.

Я с удивлением понимаю, что он испытывает то же чувство, которое накрыло меня в маршрутке. Тоже видит, что все мы, люди, в каком-то глобальном тупике. И мы выбираем самые жуткие способы его разрушить.

— А я люблю Беларусь, — заявляет Валера, — считаю ее государством! Ни бумажечки, аккуратно все. Засучи рукава и дай народу работу, самолеты те, что раньше выпускали!

Дядя Валера явный ватник.

— А вы были в партии?

— Был, потом вышел, потому что она загнивала. А теперь жалею!

— А я не был, — хвастается Иваныч, — Там надо прогибаться, где-то лизнуть, где надо укусить. 

— А вот через два дня мне восемьдесят, — говорит Валера, — И знаешь, в какую я партию вступаю? Это уже, ребята, последняя партия — «Жмурики». Вот вступлю и до конца буду верный. В этой партии разрешается все — жить долго, как хочешь, живи уже.

— Хватит тебе уже задаваться, — ворчит жена Валеры, — Без конца-краю задаешься. Развязался язык. То слова не вытянешь, а то разошелся. Он меня упек этой политикой.

— Меня спросили, я рассказываю!

— Ну ладно, за жисть! — улыбается Иваныч, — За то, чтобы она продолжалась и после нас. Гляди, блять, рука как трясется…

Я рад, что не шастаю по улицам, принуждая людей притворяться Зеленским. Они бы говорили то, что полагается говорить. А тут я гляжу на эту войну через жизни моих собутыльников и каким-то образом получаю ответы, за которыми приехал.

Бабы

Мы возвращаемся к Иванычу. В коридоре он пытается снять брюки, дергает, дергает, дергает ногу, штанина не слушается.

— Блять, сам себе противен. Видишь, до чего можно дожиться.

Это правда: дом явно приходит в упадок, поверхности засалены, от всего веет бессилием. 

— А от чего жена умерла? 

— У нее резко поднимается сахар, ее на инсулин переводят. Я прихожу, она: «Я чуть не умерла, до двух сбили сахар, сильно болит в тазу». Что-то ей сожгли, передозировали, сбили резко, это как в костер бензин подливать. В 11 часов я пришел к ней. Ножку ей отрезать собрались, гангрена была пальцев, диабет. Посидели, поговорили, она нормальная совершенно, только заплакала: 

— Намучаешься ты со мной.. Как мы будем жить?

— Да купим коляску, ты будешь ехать, я идти. Сразу поедем в Карпаты, продадим тут все. Прихожу, сел в это кресло, сижу — мне звонок. Это врач, молодой пацан: «Степан Иваныч, придите завтра с документами, ваша супруга в морге» — «Как в морге, блять? Я час назад с ней разговаривал!» А он взял и положил нахуй трубку. А что я могу доказать? И видишь, я теперь как на тонущем корабле — осталась одна мачта, и я на ней сижу.

Фото: Ольга Папаш, Украина.

У старика звонит телефон, с нами здоровается хорошо выглядящая шестидесятилетняя женщина.

— Видишь, хочет со мной жить, а я не знаю. Когда молодой, и на козу хуй стоит, а когда в возрасте, задумаешься, как себя вести. Для чего это все? Уже не можешь ничего предложить. Знаешь, как по молодости: «Я тебе звезды достану». А сейчас только ради того, чтобы не быть одному?

— Разве этого мало?

— Это же не родство, просто едем в одном купе.

— Ну близость это же вопрос времени.

— Блять, «вопрос времени», как будто у меня есть время… Да, наверное, я сам себя загоняю в небытие. Но это ж деревня, не город. Унизительно, что будешь идти, а тебе вслед будут херню нести.

Снова звонит телефон, на фотке — другая шестидесятилетняя чувиха.

— Это что, конкурентка?

— Да, — улыбается Иваныч, — Я пока не определился.

Дочка

С утра Иваныч звонит дочке в Тынду — поздравить зятя с днем рождения. Его голос вдруг делается дрожащим и заискивающим:

— Танюша, Танюша, как вы? Желаю вам ласки и добродушия. Коля, Коль, считай, что я с тобой пью за твое здоровье, чтобы ты был умница, такой, какой раньше. И чтобы быть вместе…

— Ага, пап, спасибо, — отвечает дочка. 

— Я всех вас обнимаю, слышите все? Помню, целую, люблю, и очень скучаю.

— Хорошо, хорошо.

— И любите друг друга, ценно то, что рядом, а не то, что ушло. Хотя очень печально бывает… У меня друг тут, Шура, корреспондент приехал. Я в церкву ездил, поставил свечки и купил вот календарь. Щас будем варить пельмени, я воду уже поставил…

— Ну пап, ладно тогда, давай.

Фото: Ольга Папаш, Украина.

— И дай нам Бог ума в голову, его нам не хватает всем, чтобы был разум выше, чем амбиции. Мы же сейчас живем по амбициям, что кому вздумается, — Иваныч вдруг расходится, — Захотел на Украину, захотел в Грузию… Чтобы это прекратилось, чтобы все поняли, что свое надо беречь, а на чужое не разевляй рот. Будем надеяться, что нами будет править кто-то с мозгами…

На той стороне — невнятное молчание. 

Днем Иваныч везет меня в центр на своей копейке.

— Я на этой машине 4 раза проехал в Якутск и назад! Дагестанцы, хлопцы пришли отбирать: «Отец, машина есть? Идем. А сколько вашей машине лет?» — «Чуть меньше, чем мне. Если ты ее будешь насиловать, будешь гореть в аду» — «Ой, отец, это старый машина, не надо такую». 

Днем видно, что поселок забит солдатами, дом культуры развален недавним прилетом. Прощаясь, Иваныч говорит:

— Давай сфотографируемся, а то жизнь не стоит на месте…

* Все имена и географические названия изменены для безопасности героев